uzluga.ru
добавить свой файл
  1 2 3 4 5
«Батюшка, может я не вовремя?»—спрашиваю старца. «Да, нет, что ты, что ты, я ведь сам звал. Просто вот задумался о днях минувших, грех-то пути Господни взыскивать, ан нет, все возвращаюсь туда, в прошлое, все пытаюсь понять как, что и зачем».
«Вы, говорят, еще царский потомственный протоиерей?»
«Да что ты, Бог с тобой! Если бы нам всем в то время подобное понимание веры и места Православия в жизни России, так, глядишь, и революции бы не было. Нет, я из служивой семьи, отец инженер на немецком заводе. В то время, это было положение! Свой дом, выезд, в доме—полная чаша, прислуга, конюхи и все, что требовалось. Семья православная, но дух времени безбожия и увлечения Европой, не мог не отравить духовную атмосферу. Мама, урожденная дворянка, родилась и выросла в деревне, в имении деда, была более набожна. Хотя, скорее, эта набожность была больше сродни обрядности. Но, правда, с нищеприимством старой эпохи. На кухне у нас всегда кто-то кормился—то калека сирый, то солдат-инвалид… Отец смотрел на все это спокойно, как на милую странность супруги, но участия не принимал.
Образование я получить толком-то и не успел,—слушал лекции в университете. К сожалению, и не только лекции. Каких только партий не было на курсе, сейчас и не вспомнить! Но суть-то у них была одна—развалить, а потом строить. Чем-то страшным веяло от всех этих учений, адским духом человеконенавистничества. А люди шли и слушали, и слушались! Это как человек заглядывает в пропасть—одно неловкое движение и все, смерть, а его тянет заглянуть еще и еще раз! Не хотели расслышать голос праведников, но шли за негодяями. И пришли.
Вначале война, казалось, люди образумьтесь, вот она, кара Божия. Нет, не вняли, и пошли революции. Я, к этому времени, изменил образ своего мировоззрения, оставил светскую науку и поступил в семинарию. Страшно было за стенами Троицы, но как покойно и трепетно совершались службы в храмах Лавры! В свободное время я сидел в академической библиотеке и читал, читал, читал… Все пытался понять происходящее и предугодать будущее. Дерзновение молодости, упование на разум! Благо, схимников старцев хватало, успели подготовить к жизни: уже не так чтение притягивало, как молитва и молитвенное общение. Споры же и дискуссии, всегда весьма доказательные для всех участвующих сторон, вообще воспринимались пустой тратой времени.
Страшное, но и интересное времечко было,—мученичество очищало Церковь. Если приходила новость, то всегда плохая, а чаще, очень плохая, еще чаще—ужасная! Погибли родители, и решение было принято—монашество, жизнь в миру была для меня просто невыносима. И вот постриг и две хиротонии. Почти сразу с возложением креста на перси, принял крест и на рамена—арест, лагерь, ссылка… Потом, опять арест и лагерь, вообщем, все как у людей, не стоит об этом много говорить».
«От.Антоний, а как была воспринята духовенством декларация 27 года?»—перебиваю я старца.
«А как она могла быть воспринята? Архиереями—по-разному, я так слышал, сам с ними мало общался. Духовенством низшим—спокойно, достаточно спокойно. А что там было такого, чего бы не было в истории Русской Православной Церкви?! Резало слух слово «советская родина», или как-то чуть иначе, суть одна. Да ведь тогда слова «Россия», «русский» были сплошной белогвардейщиной! Сами виноваты, нет у врага возможности заставить человека согрешить, понудить силой, нет. Он лишь предлагает грех, а ты уж волен выбирать. Это частное согрешение, но из личных грехов вырастает и грех народа. Что, одни жиды оскверняли храмы и входили в союз безбожников?! Нет, конечно. Но это отдельный разговор. Да, так на чем мы остановились, от.Александр?»
«Арест, лагерь, ссылка…»—напоминаю тихонько. И от. Антоний продолжил свой неторопливый рассказ.
«Выпустили меня после войны,—ходить не мог, так болезнь извела, а срок кончился. Подучил меня один солдатик к нему на родину отправиться, да к кому обратиться сказал. Люди сердечные, верующие, они меня за лето и отходили. В соседнем поселке работу нашли,—кочегаром устроился. К местному архиерею я не обращался, побоялся, наслышан был от людей всякого. Думаю, зима пройдет, отопление кончится, тогда буду что-то искать. Мне отцы дали адрес одного архиепископа, за него говорили, что он брал сидевших,—уполномоченного успокаивая взяткой да обильным застольем.
А служить хочется! Тут как-то перед Рождеством, недели, эдак, за две-три, не помню, прошла ли уже Варвара, стучат ко мне ночью. Время лихое было, голодное, холодное, а у меня – уголь, что второй хлеб! Да ладно, думаю, открою. Зашел молодой парень, лет тридцати и стоит, мнется, не может начать. Уже я не выдержал, говорю: «Пришел, так речь держи, что, дескать, мнешься, я не кусаюсь!» А он мне как сказал, с чем пришел, так тут уж мой черед был сомлеть,—и ноги подкосились. А рассказал он вот что. У его матери, очень верующей женщины, в безбожные окаянные тридцатые постоянно останавливались бродячие безприходные священники, и монахи, и мирские, говорят, даже епископ какой-то был. Так вот, они останавливались, служили, причащали, крестили, делали все то, в чем была потребность у людей. Особенно часто появлялся старый иеромонах и людям он очень нравился за простоту, мягкий характер, безотказность в просьбах. Однажды появился монах под утро, со своим обычным чемоданом, в котором хранил все для службы и узелком в руках. Он отдал матери моего визитера чемодан, да велел спрятать—самого его уже искали арестовать. Последнее распоряжение было таково: «Не вернусь я, отдашь тому священнику, который вернется в эти края после лагерей!» И исчез.
Женщина ревностно исполнила поручение—чемодан не нашли даже немцы. И вот теперь она старая и больная, услышав, что в кочегарке якобы работает поп, отправила сына все выяснить. Дальше можно бы и не рассказывать—и так все понятно. Я не бежал, я птицей летел не чувствуя ни одышки, ни ревматических суставов, только быстрее! Вот он—заветный дом, лай неведомо как уцелевшей худой собачонки, скрип двери и мы в доме. На кровати лежит старушка, на лавке сидят пожилые женщины возле стола. На столе коптит каганец и лежит даже не чемодан, как сейчас мы понимаем, а добротнейший деревянный сундучок оббитый кожей. Его небольшие размеры заставили меня вздрогнуть,—неужели нет облачений?! А, может, евхаристического набора нет?
Я так разволновался, что забыл поздороваться с людьми да пожелать мира этому дому! «Здравствуйте, батюшка, благословите!» - возле меня стоял мужчина средних лет, кряжистый такой, и явно фронтовик. «Бог благословит». «Я старший сын, Василий. Вот, отче, ключи—все ваше, разбирайтесь. Только одна просьба, это маму по-соборовать и отпеть,—плоха больно» «Все, что надо,—пожалуйста! Только я вскрою его у себя в кочегарке, хорошо?!»—у меня дрожал голос, руки нервно гладили заветный сундучок. Василий улыбнулся: «Я же сказал—он Ваш, от.Антоний. Юрко,- он кивнул на младшего брата,- вам его сейчас отнесет».
У меня в кочегарке был один табурет и скамеечка. Вот теперь я застелил табурет чистой рубахой, подаренной мне кем-то, положил на него сундучок, а сам, сидя на скамеечке, рассматривал свое сокровище. Коричневая толстая кожа была с тиснением, можно сказать, узорами на церковную тематику: крест в обрамлении виноградных гроздьев и листьев, в углах—купола храмов. Но вот ключ в замке, пытаюсь провернуть,—не тут-то было, ключ на месте. Что-то тут не то, состояние сундучка не позволяет думать, что замок испорчен ржавчиной. Еще раз внимательно рассматриваю сундук и нахожу скрытое отверстие, вставляю туда ключ обратной стороной, поворот и слышится легкий щелчок! После этого, и второй замок открылся. Открываю крышку, да это же просто чудо! Изнутри крышка раскладывается и превращается в маленький иконостас. Внутри уложены белые ризы. Под ними деревянная переборка, в которой, в углублениях, пристегнуты служебное Евангелие, требник и служебник. С трепетом вытаскиваю ризы и отстегиваю Евангелие—да, под ним, как и положено, в илитоне, лежит Антиминс! Есть возможность службы, радость то какая!
Вытаскиваю эту среднюю переборку. Под ней, в углублениях все—и Евхаристическая посуда, и крестильный набор, и, даже Дароносительница. Сама же переборка—это маленький столик, переносной престол. Ножки к нему тут же положены. Радости моей нет границ, но вот служить-то, где?! У меня и дома нет, да, собственно, не то, что дома—вообще жилья. Кочегарка, тут и работаю, и живу. Звали люди к себе жить, да чего их стеснять, домишки да землянки после немца-то убогие, а тут я и помолюсь, и попою. Да и опасный я жилец, того и гляди, опять взять могут. Но как же теперь-то быть.
С этой мыслью я и уснул у печей возле своего сокровища. Но если уж Господь мне дал все для службы, то вскоре я получил и место для нее—маленький домишко на самой окраине поселка, подаренный верующей старушкой. Стал служить, отправлять требы. Специально не просил ни кого о сохранении тайны, не ограничивал число приходящих на службу, но тайна сия строго хранилась. Крестил и отпевал—ночью или рано утром, едва солнышко поднимется. Денег я не брал, на что они мне, что-то получал за работу в кочегарке, одежду приносили старенькую люди, а еда—много ли монаху надо? Жив, - и слава Богу.
Так незаметно прошла зима и с ней моя работа в кочегарке. Летом было хуже – отправляли на подъем сельского хозяйства. Мне тоже выписали повестку. Скорбел сильно – столько праздников, а я и служить не смогу. Выручили бабушки, прихожанки. Они пошли к врачу, внучку которой я крестил, и объяснили, что поселок останется без священника, если Антония отправят на работы. Да и о болезнях моих рассказали, как выхаживали всем миром. Дали мне освобождение, опять был приставлен к кочегарке – ездил на Донбасс уголь по нарядам выбивать, проверял систему и пр.
Так прошло несколько лет. Меня не отпускало желание съездить в Москву, в Троицу. Дело в том, что, едва приняв постриг и сан, глядя на аресты и ссылки, я начал к этому всему готовиться. Подготовка эта состояла в том, что все необходимое мне—книги, ризы, ладан, и т.п. я начал разносить по квартирам знакомых верующих с просьбой спрятать до лучших времен. И вот теперь, глядя на то, как сохранили служебный чемодан мои посельчане, меня обуяла мысль попытаться собрать скрытое. Прежде всего,—книги по духовному деланию, ведь ушел я в лагеря молодым монахом, монахом только по постригу, а не по деланию. Конечно, что-то осталось в памяти от назидания троицких схимников, что-то подсказали священники, сидевшие со мной, но я остро чувствовал необходимость литературы и, прежде всего—Добротолюбия. Эта мысль и заставляла меня отправиться в Сергиев Посад.
Отпусков как таковых тогда и не было, все так, полулегально. Вот и мне удалось выпросить у начальства какую-то филькину грамоту на поездку в Москву. Надо сказать, что на первом этапе затея моя показалась безнадежной - тот умер, тот погиб, в квартире иного—чужие люди, хозяин, видимо, сидит. Столько лет прошло, война, чистки…
Смирившись уже с неудачей, купил я пирожок, стою, жую, и вдруг слышу: «От. Антоний, вы ли это?!» Поворачиваюсь—Господи, да не наваждение ли?! Передо мной солидный мужчина, в дорогом костюме, костюме столичного начальства, в шляпе, с кожаным портфелем в руках, кажется, абсолютно все чуждое мне, бывшему лагернику. Но нет, это он, бывший мой сокурсник по семинарии, помогавший, в частности, прятать по квартирам верующих мое нехитрое имущество. Он был младше возрастом, изрядно младше, и не успел принять постриг и сан. «Ваня!»—у меня брызнули слезы. Мы обнялись и так и стояли, невозможно было слово сказать от комка в горле. Вероятно, вид обнимающегося солидного человека с едва ли не нищим, показался странным постовому милиционеру. Он подошел, спросил у Ивана, все ли нормально, а у меня потребовал документы и долго их проверял. Впрочем, может и не долго, но так хотелось уединиться с однокашником, что минуты казались часами. Наконец, страж порядка достаточно неохотно мне их вернул и нехотя козырнул, дескать,—свободен. Мы отошли с Иваном в сторону северной стены, там меньше прохожих, и я услышал историю его жизни.
Иван был свидетелем постепенных арестов как студентов семинарии и академии, так и преподавателей. Слухи об ужасах содержания в лагерях и ссылках, а, вначале, это были больше ссылки, превосходили все допустимые и воспринимаемые разумом жестокости. В это действительно трудно было верить, но не верить было невозможно. Арестован епископ Илларион Троицкий, закрыты Московские Духовные Школы, Ивана забирают в ряды РККА. Служба в Туркестане, очищенная биография, благо, в ней не стояло, что он семинарист, а – студент. Это была меньшая провинность перед властью.
Иван идет на рабфак, в институт, и, к началу войны, делает хорошую карьеру. Способствовало ей то, что все выдающиеся головы, так или иначе, быстро перебирались из кабинетов и цехов в «шарашки»—тюремные научные заведения, это в лучшем случае. В худшем—промлаг, обеспечение страны деревом, углем, железом…
Этим обстоятельством широко пользовались молодые сотрудники—анонимка, и начальника уже нет! Не знаю, писал ли подобные опусы бывший семинарист Иоанн, но карьеру сделал и сделал серьезную по бронированным сталям. Ему бы тоже сидеть, но—война, а она, как известно, все списывала. КБ на Урале, бессонные ночи 41-го, награды 43-го, одним словом—успех. В 44-м приглашают возглавить институт в Москве, орденоносец, академик, квартира в центре, внутри кольца. Для квартиры и хозяйка нашлась,—узаконивается связь с бывшей подчиненной, станочницей КБ на Урале. Правда, подчиненная в одно мгновение становится начальником, даже служебная машина большей частью в ее ведении. Молодая жена не знает о религиозном прошлом мужа, для нее он рабоче-крестьянского происхождения, атеист. В партию Иван вступил еще в Туркестане. Все хорошо, а снится Троица! Да и страшит ответ перед Богом за детей, а их двое погодок, мальчик и девочка. Периодически Иван Михайлович сбегает от жены и детей, одетый в наиболее скромный свой наряд и едет по святым местам, да и просто посещает сельские храмы. «Хоть душу вычистить», - как выразился он.
Домой он меня не пригласил—нельзя, его институт закрытый, дом под присмотром, но то, что он мне сообщил, было просто елеем на душу. Оказывается Иван, мой друг Ваня, сохранил большую часть спрятанного в революцию имущества.
А дело было так, едва Ваня демобилизовался из Туркестана и получил направление на рабфак в Москву, он немедленно нашел и собрал все мое имущество. Собственно, это не было все, многие люди к тому времени были арестованы, а имущество конфисковано, но большая часть всего—уцелела. Понятно, что хранить это у себя, в общежитии, Иван не мог—опасно. Но в Подмосковье поселилась его родная тетя, монашка из разогнанного большевиками монастыря, вот ей-то он и отвез мое сокровище. О тете не знал ни кто,—она была родней по матери, т.е. другой фамилии, и Ваня, и тетя абсолютно хранили тайну родства. К ней мы и направили свои стопы.
Пару часов езды электричками: у Ивана был свой безопасный план езды с пересадками, и мы у цели. На стук в калитку, к нам выходит старушка в черном, сухонькая, маленькая с таким благостным выражением лица, что хоть икону пиши! На улице, она не высказала ни каких признаков радости от встречи с племянником, но в доме расплакалась навзрыд. «Ванечка, что ж так долго не приезжал?!»—все причитала она. «Тетя Вера, ну ты же знаешь, чего мне стоит из дома вырваться, а не то, что из Москвы! Людмила хоть и знает, что развод для меня это конец карьеры, а ревнует к каждому столбу! Третью секретаршу меняю из-за нее, хоть волком вой. Это вот отправил на моря, в Сочи, восстановили там пару санаториев, ну, и приехал» - Иван поглядывает с оправданием и на меня. Тетя Вера опустила глаза, тихонько вытирая их краем платочка, и замолчала, засуетившись возле стола.
Я стал рассматривать дом хозяйки. Удивительная простота и достоинство, ничего лишнего, но то, что есть, действительно необходимо. Домишко маленький, зал и кухонька с русской печью, которая и служила монахине кроватью. Возле печи пару махоньких, закопченных старинных икон, даже лики на них трудно разобрать. Возле икон теплится лампада. Ухваты висят на крючьях, вбитых в стену. На полице несколько чугунков и пара тарелок. В зале большой святой угол с красивейшей, огромной лампадой, вероятно, храмовой—так она велика. На нескольких полках—стопка льняного белья. Стульев нет, стол и две лавки возле него простые, рубленные, выскобленные до белизны.


<< предыдущая страница   следующая страница >>